Андрей Поляков

Севастополь размытый, нечеткая Керчь, самописный журнал-парадигма... Корешками шурша, извлекается речь из развалин бумажного Рима.

То ли кроткая ревность к печатным шрифтам образумила цанговый корпус, то ли флейта камены пришлась по губам, то ли ксерокс пустили на хронос.

Все равно, выползая на свет из руин, не признает авзоний окрестность: Чаадаев, Дасаев, Кенжеев, Блохин — где футбол, милый брат, где словесность?

О Давид, нам твоя пригождалась праща корреляты долбить из-под спуда! И тупился язык, новой брани ища, и сдавалась без бою посуда.

Но, предчувствуя привкус грядущих чернил, занимая в кармане троячку, сбодуна на дорогу один выходил — может, строчку ловить, может — тачку.

Смутно помню филфаковский сатирикон, — буквотерпец и виршедробитель, отрицая накноканный Бродским закон, показал мне такую обитель!

Ничего я о том не умею начать ни заглавною, ни прописною. В сотый раз, собираясь «растак твою мать!» пожелать ей, шепчу: «Бог с тобою...»